Та же послали меня в Сибирь с женою и
детьми. И
колико
дорогою нужды бысть, тово всево много
говорить, разве малая часть помянуть.
Протопопица младенца родила; больную в
телеге и повезли до Тобольска; три
тысящи верст недель с тринадцеть
волокли телегами и водою и саньми
половину пути.
Архиепископ в Тобольске к месту устроил
меня. Тут у церкви великия беды
постигоша меня: в полтора годы пять слов
государевых сказывали на меня, и един
некто, архиепископля двора дьяк Иван
Струна, тот и душею моею потряс. Съехал
архиепископ к Москве, а он без нево,
дьявольским научением, напал на меня:
церкви моея дьяка Антония мучить
напрасно захотел. Он же Антон утече у
него и прибежал во церковь ко мне. Той же
Струна Иван, собрався с людьми, во ин
день прииде ко мне в церковь, - а я
вечерню пою, - и вскочил в церковь,
ухватил Антона на крылосе за бороду. А я
в то время двери церковныя затворил и
замкнул и никово не пустил, - один он
Струна в церкви вертится, что бес. И я,
покиня вечерню, с Антоном посадил ево
среди церкви на полу и за церковный
мятеж постегал ево ременем нарочито-таки;
а прочии, человек с двадцеть, вси
побегоша, гоними духом святым. И
покаяние от Струны приняв, паки отпустил
ево к себе.
Сродницы же Струнины, попы и
чернцы, весь возмутили град, да како меня
погубят. И в полунощи привезли сани ко
двору моему, ломилися в ызбу, хотя меня
взять и в воду свести. И божиим страхом
отгнани быша и побегоша вспять. Мучился
я с месяц, от них бегаючи втай; иное в
церкве начую, иное к воеводе уйду, а иное
в тюрму просился, - ино не пустят.
Провожал меня много Матфей Ломков, иже и
Митрофан именуем в чернцах, - опосле на
Москве у Павла-митрополита ризничим был,
в соборной церкви с дьяконом Афонасьем
меня стриг; тогда добр был, а ныне дьявол
ево поглотил. Потом приехал архиепископ
с Москвы и правильною виною ево, Струну,
на чепь посадил за сие: некий человек с
дочерью кровосмешение сотворил, а он,
Струна, полтину възяв и, не наказав
мужика, отпустил. И владыко ево сковать
приказал и мое дело тут же помянул. Он же,
Струна, ушел к воеводам в приказ и сказал
«слово и дело государево» на меня.
Воеводы отдали ево сыну боярскому
лучшему, Петру Бекетову, за пристав. Увы,
погибель на двор Петру пришла. Еще же и
душе моей горе тут есть. Подумав
архиепископ со мною, по правилам за вину
кровосмешения стал Струну проклинать в
неделю православия в церкве большой. Той
же Бекетов Петр, пришед в церковь, браня
архиепископа и меня, и в той час из
церкви пошед, взбесился, ко двору своему
идучи, и умре горькою смертию зле. И мы со
владыкою приказали тело ево среди улицы
собакам бросить, да же граждане оплачют
согрешение его. А сами три дни прилежне
стужали божеству, да же в день века
отпустится ему. Жалея Струны, такову
себе пагубу приял. И по трех днех владыка
и мы сами честне тело его погребли. Полно
тово плачевнова дела говорить.
Посем указ пришел: велено меня из
Тобольска на Лену вести за сие, что браню
от писания и укоряю ересь Никонову. В та
же времена пришла ко мне с Москвы
грамотка. Два брата жили у царицы вверху,
а оба умерли в мор с женами и с детьми; и
многия друзья и сродники померли. Излиял
бог на царство фиял гнева своего! Да не
узнались горюны однако, - церковью мятут.
Говорил тогда и сказывал Неронов царю
три пагубы за церковный раскол: мор, меч,
разделение; то и сбылось во дни наша ныне.
Но милостив господь: наказав, покаяния
ради и помилует нас, прогнав болезни душ
наших и телес, и тишину подаст. Уповаю и
надеюся на Христа; ожидаю милосердия его
и чаю воскресения мертвым.
Та же сел опять на корабль свой, еже и
показан ми, что выше сего рекох, - поехал
на Лену. А как приехал в Енисейской,
другой указ пришел: велено в Дауры вести
- двадцеть тысящ и больши будет от Москвы.
И отдали меня Афонасью Пашкову в полк, -
людей с ним было 600 человек; и грех ради
моих суров человек: беспрестанно людей
жжет, и мучит, и бьет. И я ево много
уговаривал, да и сам в руки попал. А с
Москвы от Никона приказано ему мучить
меня.
Егда поехали из Енисейска, как будем в
большой Тунгузке-реке, в воду загрузило
бурею дощенник мой совсем: налился среди
реки полон воды, и парус изорвало, - одны
полубы над водою, а то все в воду ушло.
Жена моя на полубы из воды робят кое-как
вытаскала, простоволоса ходя. А я, на
небо глядя, кричю: «Господи, спаси! Господи, помози!» И божиею волею прибило
к берегу нас. Много о том говорить! На
другом дощеннике двух человек сорвало, и
утонули в воде. Посем, оправяся на берегу,
и опять поехали впредь.
Егда приехали на Шаманской порог, на
встречю приплыли люди иные к нам, а с
ними две вдовы - одна лет в 60, а другая и
больши; пловут пострищись в монастырь. А
он, Пашков, стал их ворочать и хочет
замуж отдать. И я ему стал говорить: «по
правилам не подобает таковых замуж
давать». И чем бы ему, послушав меня, и
вдов отпустить, а он вздумал мучить меня,
осердясь. На другом, Долгом пороге стал
меня из дощенника выбивать: «Для, де, тебя
дощенник худо идет! Еретик, де, ты! Поди, де,
по горам, а с казаками не ходи!» О, горе
стало! Горы высокия, дебри непроходимыя,
утес каменной, яко стена стоит, и
поглядеть - заломя голову! В горах тех
обретаются змеи великие; в них же витают
гуси и утицы - перие красное, вороны
черные, а галки серые; в тех же горах орлы,
и соколы, и кречаты, и курята индейские, и
бабы, и лебеди, и иные дикие - многое
множество, птицы разные. На тех горах
гуляют звери многие дикие: козы, и олени,
и зубри, и лоси, и кабаны, волки, бараны
дикие - во очию нашу, а взять нельзя! На те
горы выбивал меня Пашков, со зверьми, и
со змиями, и со птицами витать.
И аз ему
малое писанейце написал, сице начало: «Человече!
убойся бога, седящаго на херувимех и
призирающаго в безны, его же трепещут
небесныя силы и вся тварь со человеки,
един ты презираешь и неудобство
показуешь», - и прочая; там многонько
писано; и послал к нему. А се бегут
человек с пятьдесят: взяли мой дощенник
и помчали к нему, - версты три от него
стоял. Я казакам каши наварил да кормлю
их; и они, бедные, и едят и дрожат, а иные,
глядя, плачют на меня, жалеют по мне.
Привели дощенник; взяли меня палачи,
привели перед него. Он со шпагою стоит и
дрожит; начал мне говорить: «Поп ли ты,
или роспоп?» И аз отвещал: «Аз есмь
Аввакум протопоп! Говори, что тебе дело
до меня?» Он же рыкнул, яко дивий зверь, и
ударил меня по щоке, таже по другой и
паки в голову, и сбил меня с ног и, чекан
ухватя, лежачева по спине ударил трижды
и, разболокши, по той же спине семьдесят
два удара кнутом. А я говорю: «Господи
Исусе Христе, сыне божий, помогай мне!»
Да то ж, да то ж беспрестанно говорю. Так
горько ему, что не говорю: «Пощади!» Ко
всякому удару молитву говорил, да осреди
побой вскричал я к нему: «Полно бить-тово!»
Так он велел перестать. И я промолыл ему:
«За что ты меня бьешь? Ведаешь ли?» И он
паки велел бить по бокам, и отпустили. Я
задрожал, да и упал. И он велел меня в
казенной дощенник оттащить: сковали
руки и ноги и на беть кинули.
Осень была,
дождь на меня шел, всю нощь под капелию
лежал. Как били, так не больно было с
молитвою тою; а лежа, на ум взбрело: «За
что ты, сыне божий, попустил меня ему
таково больно убить тому? Я ведь за вдовы
твои стал! Кто даст судию между мною и
тобою? Когда воровал, и ты меня так не
оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!»
Быдто добрый человек (другой фарисей с
говенною рожею) со владыкою судитца
захотел! Аще Иев и говорил так, да он
праведен, непорочен, а се и писания не
разумел, вне закона, во стране
варварстей, от твари бога познал. А я
первое - грешен, второе - на законе
почиваю и Писанием отвсюду подкрепляем,
яко многими скорбьми подобает нам внити
во царство небесное, а на такое безумие
пришел! Увы мне! Как дощенник-от в воду ту
не погряз со мною? Стало у меня в те поры
кости те щемить и жилы те тянуть, и
сердце зашлось, да и умирать стал. Воды
мне в рот плеснули, так вздохнул да
покаялся пред владыкою, и господь-свет
милостив: не поминает наших беззаконий
первых покаяния ради; и опять не стало
ништо болеть.
Наутро кинули меня в лодку и напредь
повезли. Егда приехали к порогу, к самому
большему, Падуну, - река о том месте
шириною с версту, три залавка чрез всю
реку зело круты, не воротами што
попловет, ино в щепы изломает, - меня
привезли под порог. Сверху дождь и снег,
а на мне на плеча накинуто кафтанишко
просто; льет вода по брюху и по спине, -
нужно было гораздо. Из лодки вытаща, по
каменью скована окол порога тащили.
Грустко гораздо, да душе добро: не пеняю
уж на бога вдругоряд. На ум пришли речи,
пророком и апостолом реченные: «Сыне, не
пренемогай наказанием господним, ниже
ослабей, от него обличаем. Его же любит
бог, того наказует; биет же всякаго сына,
его же приемлет. Аще наказание терпите,
тогда яко сыном обретается вам бог. Аже
ли без наказания приобщаетеся ему, то
выблядки, а не сынове есте». И сими
речьми тешил себя.
Посем привезли в Брацкой острог и в
тюрьму кинули, соломки дали. И сидел до
Филиппова поста в студеной башне; там
зима в те поры живет, да бог грел и без
платья! Что собачка, в соломке лежу: коли
накормят, коли нет. Мышей много было, я их
скуфьею бил, - и батожка не дадут дурачки!
Все на брюхе лежал: спина гнила. Блох да
вшей было много. Хотел на Пашкова
кричать: «Прости!» - да сила божия
возбранила, - велено терпеть. Перевел
меня в теплую избу, и я тут с аманатами и
с собаками жил скован зиму всю. А жена с
детьми верст с двадцеть была сослана от
меня. Баба ея Ксенья мучила зиму ту всю, -
лаяла да укоряла. Сын Иван - невелик был -
прибрел ко мне побывать после Христова
рождества, и Пашков велел кинуть в
студеную тюрьму, где я сидел: начевал
милой и замерз было тут. И на утро опять
велел к матери протолкать. Я ево и не
видал. Приволокся к матери, - руки и ноги
ознобил.
На весну паки поехали впредь. Запасу
небольшое место осталось, а первой
разграблен весь: и книги и одежда иная
отнята была, а иное и осталось. На
Байкалове море паки тонул. По Хилке по
реке заставил меня лямку тянуть: зело
нужен ход ею был, - и поесть было неколи,
нежели спать. Лето целое мучилися. От
водяные тяготы люди изгибали, и у меня
ноги и живот синь был. Два лета в водах
бродили, а зимами чрез волоки волочилися.
На том же Хилке в третьее тонул. Барку от
берегу оторвало водою, - людские стоят, а
мою ухватило, да и понесло! Жена и дети
остались на берегу, а меня сам-друг с
кормщиком помчало. Вода быстрая,
переворачивает барку вверх боками и
дном; а я на ней ползаю, а сам кричю: «Владычице,
помози! Упование, не утопи!» Иное ноги в
воде, а иное выползу наверх. Несло с
версту и больши; да люди переняли. Все
розмыло до крохи! Да што петь делать,
коли Христос и пречистая богородица
изволили так? Я, вышед из воды, смеюсь; а
люди-то охают, платье мое по кустам
развешивая, шубы отласные и тафтяные, и
кое-какие безделицы тое много еще было в
чемоданах да в сумах; все с тех мест
перегнило - наги стали. А Пашков меня же
хочет опять бить: «Ты, де, над собою
делаешь за посмех!» И я паки свету-богородице
докучать: «Владычица, уйми дурака тово!»
Так она, надежа, уняла: стал по мне тужить.
Потом доехали до Иргеня-озера: волок тут,
- стали зимою волочитца. Моих роботников
отнял, а иным у меня нанятца не велит. А
дети маленьки были, едоков много, а
работать некому: один бедной горемыка-протопоп
нарту сделал и зиму всю волочился за
волок.
Весною на плотах по Ингоде-реке
поплыли на низ. Четвертое лето от
Тобольска плаванию моему. Лес гнали
хоромной и городовой. Стало нечева есть;
люди учали с голоду мереть и от работныя
водяныя бродни. Река мелкая, плоты
тяжелые, приставы немилостивые, палки
большие, батоги суковатые, кнуты острые,
пытки жестокие - огонь да встряска, люди
голодные: лишо станут мучить, ано и умрет!
Ох, времени тому!
Не знаю, как ум у него
отступился. У протопопицы моей
однарядка московская была, не сгнила, -
по-русскому рублев в полтретьятцеть и
больши - по-тамошнему; дал нам четыре мешка
ржи за нея, и мы год-другой тянулися, на
Нерче-реке живучи, с травою
перебиваючися.
Все люди с голоду поморил,
никуды не отпускал промышлять, -
осталось небольшое место; по степям
скитающеся и по полям, траву и корение
копали, а мы - с ними же; а зимою - сосну; а
иное кобылятины бог даст, и кости
находили от волков пораженных зверей, и
что волк не доест, мы то доедим. А иные и
самых озяблых ели волков, и лисиц, и что
получит - всякую скверну. Кобыла
жеребенка родит, а голодные втай и
жеребенка и место скверное кобылье
съедят. А Пашков, сведав, и кнутом до
смерти забьет. И кобыла умерла, - все
извод взял, понеже не по чину жеребенка
тово вытащили из нея: лишо голову появил,
а оне и выдернули, да и почали кровь
скверную есть. Ох, времени тому!
И у меня
два сына маленьких умерли в нуждах тех, а
с прочими, скитающеся по горам и по
острому камению, наги и боси, травою и
корением перебивающеся, кое-как
мучилися. И сам я, грешной, волею и
неволею причастен кобыльим и мертвечьим
звериным и птичьим мясам. Увы грешной
душе! Кто даст главе моей воду и источник
слез, да же оплачю бедную душу свою, юже
зле погубих житейскими сластьми?
Но
помогала нам по Христе боляроня,
воеводская сноха, Евдокея Кирилловна, да
жена ево, Афонасьева, Фекла Симеоновна:
оне нам от смерти голодной тайно давали
отраду, без ведома ево, - иногда пришлют
кусок мясца, иногда колобок, иногда
мучки и овсеца, колько сойдется,
четверть пуда и гривенку-другую, а
иногда и полпудика накопит и передаст, а
иногда у коров корму из корыта нагребет.
Дочь моя, бедная горемыка Огрофена,
бродила втай к ней под окно. И горе, и
смех! - иногда робенка погонят от окна
без ведома бояронина, а иногда и
многонько притащит. Тогда невелика была;
а ныне уж ей 27 годов, - девицею, бедная моя,
на Мезени, с меньшими сестрами
перебиваяся кое-как, плачючи живут. А
мать и братья в земле закопаны сидят. Да
што же делать? Пускай, горькие, мучатся
все ради Христа! Быть тому так за божиею
помощию. На том положено, ино мучитца
веры ради Xристовы. Любил, протопоп, со
славными знатца, люби же и терпеть,
горемыка, до конца. Писано: «не начный
блажен, но скончавый». Полно тово, на
первое возвратимся.
Было в Даурской земле нужды великие
годов с шесть и с семь, а во иные годы
отрадило. А он, Афонасей, наветуя мне,
беспрестанно смерти мне искал. В той же
нужде прислал ко мне от себя две вдовы, -
сенныя ево любимые были, - Марья да Софья,
одержимы духом нечистым. Ворожа и колдуя
много над ними, и видит, яко ничто же
успевает, но паче молва бывает, - зело
жестоко их бес мучит, бьются и кричат, -
призвал меня и поклонился мне, говорит: «Пожалуй,
возьми их ты и попекися об них, бога моля;
послушает тебя бог». И я ему отвещал: «Господине!
Выше меры прошение; но за молитв святых
отец наших вся возможна суть богу». Взял
их, бедных.
Простите! Во искусе то на Руси
бывало, - человека три-четыре бешаных
приведших бывало в дому моем, и, за
молитв святых отец, отхождаху от них
беси, действом и повелением бога живаго
и господа нашего Исуса Христа, сына
божия-света. Слезами и водою покроплю и
маслом помажу, молебная певше во имя
Христово. И сила божия отгоняше от
человек бесы, и здрави бываху, не по
достоинству моему, - никако же, - но по
вере приходящих. Древле благодать
действоваше ослом при Валааме, и при
Улиане мученике - рысью, и при Сисинии -
оленем, говорили человеческим гласом.
Бог, идеже хощет, побеждается естества
чин. Чти житие Феодора Едесскаго, тамо
обрящеши. И блудница мертваго
воскресила. В Кормчей писано: "Не всех дух
святый рукополагает, но всеми, кроме
еретика, действует".
Та же привели ко мне
баб бешаных; я, по обычаю, сам постился и
им не давал есть, молебствовал, и маслом
мазал, и, как знаю, действовал. И бабы о
Христе целоумны и здравы стали, я их
исповедал и причастил. Живут у меня и
молятся богу; любят меня и домой не идут.
Сведал он, что мне учинилися дочери
духовные, осердился на меня опять пуще
старова, - хотел меня в огне сжечь: «Ты, де,
выведываешь мое тайны!» А как, петь-су,
причастить, не исповедав? А не причастив
бешанова, ино беса совершенно не
отгонишь. Бес-от ведь не мужик: батога не
боится! Боится он креста Христова, да
воды святыя, да священнаго масла, а
совершенно бежит от тела Христова. Я,
кроме сих таин, врачевать не умею. В
нашей православной вере без исповеди не
причащают; в римской вере творят так, - не
брегут о исповеди; а нам, православие
блюдущим, так не подобает, но на всяко
время покаяние искати.
Аще священника,
нужды ради, не получишь, и ты своему
брату искусному возвести согрешение
свое, и бог простит тя, покаяние твое
видев, и тогда с правильцом причащайся
святых таин. Держи при себе запасный
агнец. Аще в пути или на промыслу, или
всяко прилучится, кроме церкви, воздохня
пред владыкою и, по вышереченному, ко
брату исповедався, с чистою совестию
причастися святыни: так хорошо будет! По
посте и по правиле пред образом
Христовым на коробочку постели платочик
и свечку зажги, и в сосуде водицы
маленько, да на ложечку почерпни и часть
тела Христова с молитвою в воду на ложку
положи и кадилом вся покади поплакав,
глаголи: «Верую, господи, и исповедую,
яко ты еси Христос сын бога живаго,
пришедый в мир грешники спасти, от них же
первый есмь аз. Верую, яко воистинну се
есть самое пречистое тело твое, и се есть
самая честная кровь твоя. Его же ради
молю ти ся, помилуй мя и прости ми и
ослаби ми согрешения моя, вольная и
невольная, яже словом, яже делом, яже
ведением и неведением, яже разумом и
мыслию, и сподоби мя неосужденно
причаститися пречистых ти таинств во
оставление грехов и в жизнь вечную, яко
благословен еси во веки. Аминь».
Потом,
падше на землю пред образом, прощение
проговори и, восстав, образы поцелуй и,
прекрестясь, с молитвою причастися и
водицею запей и паки богу помолись. Ну,
слава Христу! Хотя и умрешь после того,
ино хорош.
Полно про то говорить. И сами
знаете, что доброе дело. Стану опять про
баб говорить.
Взял Пашков бедных вдов от меня; бранит
меня вместо благодарения. Он чаял,
Христос просто положит, ано пущи и
старова стали беситца. Запер их в пустую
избу, ино никому приступу нет к ним;
призвал к ним чернова попа, и оне ево
дровами бросают, - и поволокся прочь. Я
дома плачю, а делать не ведаю что.
Приступить ко двору не смею: больно
сердит на меня. Тайно послал к ним воды
святыя, велел их умыть и напоить, и им,
бедным, легче стало. Прибрели сами ко мне
тайно, и я помазал их во имя Христово
маслом, так опять, дал бог, стали здоровы
и опять домой пошли да по ночам ко мне
прибегали тайно молитца богу. Изрядные
детки стали, играть перестали и
правильца держатца стали. На Москве с
бояронею в Вознесенском монастыре
вселились. Слава о них богу!
Та же с Нерчи-реки паки назад
возвратилися к Русе. Пять недель по льду
голому ехали на нартах. Мне под робят и
под рухлишко дал две клячки, а сам и
протопопица брели пеши, убивающеся о лед.
Страна варварская, иноземцы немирные;
отстать от лошадей не смеем, а за
лошедьми итти не поспеем, голодные и
томные люди. Протопопица бедная бредет-бредет,
да и повалится, - кользко гораздо! В ыную
пору, бредучи, повалилась, а иной томной
же человек на нее набрел, тут же и
повалился; оба кричат, а встать не могут.
Мужик кричит: «Матушка-государыня,
прости!» А протопопица кричит: «Что ты,
батько, меня задавил?» Я пришел, - на меня,
бедная, пеняет, говоря: «Долго ли муки
сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна,
до самыя смерти!» Она же, вздохня,
отвещала: «Добро, Петровичь, ино еще
побредем».
Курочка у нас черненька была; по два
яичка на день приносила робяти на пищу,
божиим повелением нужде нашей помогая;
бог так строил. На нарте везучи, в то
время удавили по грехом. И нынеча мне
жаль курочки той, как на разум приидет.
Ни курочка, ни што чюдо была: во весь год
по два яичка на день давала; сто рублев
при ней плюново дело, железо! А та птичка
одушевленна, божие творение, нас кормила,
а сама с нами кашку сосновую из котла тут
же клевала, или и рыбки прилучится, и
рыбку клевала; а нам против того по два
яичка на день давала. Слава богу, вся
строившему благая!
А не просто нам она и
досталася. У боярони куры все переслепли
и мереть стали; так она, собравше в короб,
ко мне их принесла: "Чтоб-де батько
пожаловал, помолился о курах. И я, су,
подумал: "Кормилица то есть наша; детки у
нея, надобно ей курки. Молебен пел, воду
святил, куров кропил и кадил; потом в лес
сбродил, корыто им сделал, из чево есть, и
водою покропил, да к ней все и отослал.
Куры божиим мановением исцелели и
исправилися по вере ея. От тово-то
племяни и наша курочка была. Да полно
тово говорить! У Христа не сего дни так
повелось. Еще Козма и Дамиян человеком и
скотом благодействовали и целили о
Христе. Богу вся надобно: и скотинка и
птичка во славу его, пречистаго владыки,
еще же и человека ради.
Та же приволоклись паки на Иргень-озеро.
Бояроня пожаловала, - принесла
сковородку пшеницы, и мы кутьи наелись.
Кормилица моя была Евдокея Кирилловна, а
и с нею дьявол ссорил, сице: сын у нея был
Симеон, - там родился, я молитву давал и
крестил, на всяк день присылала ко мне на
благословение, и я, крестом благословя и
водою покропя, поцеловав ево, и паки
отпущу; дитя наше здраво и хорошо. Не
прилучилося меня дома; занемог младенец.
Смалодушничав, она, осердясь на меня,
послала робенка к шептуну-мужику. Я,
сведав, осердился ж на нея, и меж нами пря
велика стала быть. Младенец пущи занемог;
рука правая и нога засохли, что батожки.
В зазор пришла; не ведает, что делать, а
бог пущи угнетает. Робеночек на кончину
пришел. Пестуны, ко мне приходя, плачют; а
я говорю: «Коли баба лиха, живи себе же
одна!» А ожидаю покаяния ея. Вижу, что
ожесточил диявол сердце ея; припал ко
владыке, чтоб образумил ея. Господь же,
премилостивый бог, умягчил ниву сердца
ея: прислала на утро сына среднева Ивана
ко мне, - со слезами просит прощения
матери своей, ходя и кланяяся около печи
моей. А я лежу под берестом наг на печи, а
протопопица в печи, а дети кое-где: в
дождь прилучилось, одежды не стало, а
зимовье каплет, - всяко мотаемся. И я,
смиряя, приказываю ей: «Вели матери
прощения просить у Орефы-колдуна». Потом
и больнова принесли, велела перед меня
положить; и все плачют и кланяются. Я, су,
встал, добыл в грязи патрахель и масло
свящонное нашел. Помоля бога и покадя,
младенца помазал маслом и крестом
благословил. Робенок, дал бог, и опять
здоров стал, - с рукою и с ногою. Водою
святою ево напоил и к матери послал.
Виждь, слышателю, покаяние матерне
колику силу сотвори: душу свою
изврачевала и сына исцелила! Чему быть? Не сегодни кающихся есть бог!
На утро
прислала нам рыбы да пирогов, а нам то,
голодным, надобе. И с тех мест помирилися.
Выехав из Даур, умерла, миленькая, на
Москве; я и погребал в Вознесенском
монастыре. Сведал то и сам Пашков про
младенца, - она ему сказала. Потом я к
нему пришел. И он, поклоняся низенько мне,
а сам говорит: «Спаси бог! отечески
творишь, - не помнишь нашева зла». И в то
время пищи довольно прислал.
А опосле тово вскоре хотел меня пытать;
слушай, за что. Отпускал он сына своево
Еремея в Мунгальское царство воевать, -
казаков с ним 72 человека да иноземцов 20
человек, - и заставил иноземца шаманить,
сиречь гадать: удастлися им и с победою
ли будут домой? Волхв же той мужик, близ
моего зимовья, привел барана живова в
вечер и учал над ним волхвовать, вертя
ево много, и голову прочь отвертел и
прочь отбросил. И начал скакать, и
плясать, и бесов призывать и, много
кричав, о землю ударился, и пена изо рта
пошла. Беси давили ево, а он спрашивал их:
«Удастся ли поход?» И беси сказали: «С
победою великою и с богатством большим
будете назад». И воеводы ради, и все люди
радуяся говорят: «Богаты приедем!»
Ох,
душе моей тогда горько и ныне не сладко!
Пастырь худой погубил своя овцы, от
горести забыл реченное во Евангелии,
егда Зеведеевичи на поселян жестоких
советовали: «Господи, хощеши ли, речеве,
да огнь снидет с небесе и потребит их,
яко же и Илия сотвори. Обращь же ся Исус и
рече им: "Не веста, коего духа еста вы; сын
бо человеческий не прииде душ
человеческих погубити, но спасти". И
идоша во ину весь. А я, окаянной, сделал
не так. Во хлевине своей кричал с воплем
ко господу: «Послушай мене, боже!
Послушай мене, царю небесный, свет,
послушай меня! Да не возвратится вспять
ни един от них, и гроб им там устроивши
всем, приложи им зла, господи, приложи, и
погибель им наведи, да не сбудется
пророчество дьявольское!» И много тово
было говорено. И втайне о том же бога
молил.
Сказали ему, что я так молюсь, и он
лишо излаял меня. Потом отпустил с
войском сына своего. Ночью поехали по
звездам.
В то время жаль мне их: видит
душа моя, что им побитым быть, а сам таки
на них погибели молю. Иные, приходя,
прощаются ко мне; а я им говорю: «Погибнете
там!» Как поехали, лошади под ними
взоржали вдруг, и коровы тут взревели, и
овцы и козы заблеяли, и собаки взвыли, и
сами иноземцы, что собаки, завыли; ужас
на всех напал. Еремей весть со слезами ко
мне прислал, "чтобы батюшко-государь
помолился за меня".
И мне ево стало жаль. А
се друг мне тайной был и страдал за меня.
Как меня кнутом отец ево бил, и стал
разговаривать отцу, так со шпагою
погнался за ним. А как приехали после
меня на другой порог, на Падун, 40
дощенников все прошли в ворота, а ево,
Афонасьев, дощенник, - снасть добрая была,
и казаки все шесть сот промышляли о нем,
а не могли взвести, - взяла силу вода,
паче же рещи - бог наказал! Стащило всех в
воду людей, а дощенник на камень бросила
вода: через ево льется, а в нево не идет!
Чюдо, как то бог безумных тех учит! Он сам
на берегу, бояроня в дощеннике. И Еремей
стал говорить: «Батюшко, за грех
наказует бог! Напрасно ты протопопа тово
кнутом тем избил! Пора покаятца,
государь!» Он же рыкнул на него, яко
зверь, и Еремей, к сосне отклонясь,
прижав руки, стал, а сам, стоя, «Господи
помилуй!» говорит. Пашков же, ухватя у
малова колешчатую пищаль, - никогда не
лжет, - приложася на сына, курок спустил,
и божиею волею осеклася пищаль. Он же,
поправя порох, опять спустил, и паки
осеклась пищаль. Он же и в третьи также
сотворил; пищаль и в третьи осеклася же.
Он ее на землю и бросил. Малой, подняв, на
сторону спустил; так и выстрелила! А
дощенник единаче на камени под водою
лежит. Сел Пашков на стул, шпагою
подперся, задумався и плакать стал, а сам
говорит: «Согрешил, окаянной, пролил
кровь неповинну, напрасно протопопа бил;
за то меня наказует бог!»
Чюдно, чюдно! По
писанию: яко косен бог во гнев, а скор на
послушание, - дощенник сам, покаяния ради,
сплыл с камени и стал носом против воды.
Потянули, он и взбежал на тихое место тот
час.
Тогда Пашков, призвав сына к себе,
промолыл ему: «Прости, барте, Еремей,
правду ты говоришь!» Он же, прискоча, пад,
поклонися отцу и рече: «Бог тебя,
государя, простит. Я пред богом и пред
тобою виноват!» И взяв отца под руку, и
повел. Гораздо Еремей разумен и добр
человек: уж у него и своя седа борода, а
гораздо почитает отца и боится его. Да по
писанию и надобе так: бог любит тех детей,
которые почитают отцов.
Виждь, слышателю,
не страдал ли нас ради Еремей, паче же
ради Христа и правды его? А мне сказывал
кормщик ево, Афонасьева, дощенника, - тут
был, - Григорей Тельной.
На первое
возвратимся.
Отнеле же отошли, поехали на войну. Жаль
стало Еремея мне: стал владыке докучать,
чтоб ево пощадил. Ждали их с войны, - не
бывали на срок. А в те поры Пашков меня и
к себе не пускал. Во един от дней учредил
застенок и огнь росклал - хочет меня
пытать. Я ко исходу душевному и молитвы
проговорил; ведаю ево стряпанье, - после
огня тово мало у него живут. А сам жду по
себя. И, сидя, жене плачющей и детям
говорю: Вволя господня да будет! Аще
живем, господеви живем; аще умираем,
господеви умираем».
А се и бегут по меня
два палача. Чюдно дело господне и
неизреченны судьбы владычни! Еремей
ранен сам-друг дорожкою мимо избы и
двора моево едет, и палачей вскликал и
воротил с собою. Он же, Пашков, оставя
застенок, к сыну своему пришел, яко
пьяной с кручины.
И Еремей, поклоняся со
отцем, вся ему подробну возвещает: как
войско у него побили все без остатку, и
как ево увел иноземец от мунгальских
людей по пустым местам, и как по каменным
горам в лесу, не ядше, блудил седмь дней, -
одну съел белку, - и как моим образом
человек ему во сне явился и, благословя
ево, указал дорогу, в которую страну
ехать, он же, вскоча, обрадовался и на
путь выбрел. Егда он отцу россказывает, а
я пришел в то время поклонитися им.
Пашков же, возвед очи свои на меня, -
слово в слово что медведь морской белой,
жива бы меня проглотил, да господь не
выдаст! - вздохня, говорит: «Так-то ты
делаешь? Людей тех погубил столько!» А
Еремей мне говорит: «Батюшко, поди,
государь, домой! Молчи для Христа!» Я и
пошел.
Десеть лет он меня мучил или я ево
- не знаю; бог разберет в день века.